К концу первой ночи голодовки Франко подошёл ко мне и сказал: «О, мой друг, я так голоден! Я не могу этого перенести! Ты должен принести мне что-нибудь поесть. Можешь дать мне что-нибудь из своего ужина? Только не говори ничего повстанцам!»
К этому времени мне дали больше свободы передвижения по лагерю, я смог сложить большую часть своего обеда в полиэтиленовый пакет и спрятать его под рубашкой, чтобы позже вечером передать его Франко. Он подождал, пока не окажется в своём гамаке, чтобы поесть. Так продолжалось каждый день его так называемой голодовки. Он всегда был очень голодным, даже дошло до того, что я начал умирать с голоду, потому что Франко не мог обходиться меньшим, чем вся моя еда.
В конце концов, повстанцы начали беспокоиться о здоровье Франко. Один из них спросил меня: «Как ты думаешь, он может умереть? Как долго он сможет прожить без еды?» Большинство повстанцев испытывали по этому поводу смешанные чувства, они не хотели терять выкуп, но в то же время страстно желали избавиться от него.
Наконец ко мне подошёл ответственный и сказал: «Голодовка Франко длится уже две недели. Ты можешь сделать что-нибудь, чтобы заставить его поесть? Мы уже устаём от этого. Он сводит нас с ума. Мы решили просто расстрелять его, если мы не сможем заставить его сотрудничать. В конце концов, он хочет умереть от голода и его страдания прекратятся, если мы его сейчас застрелим». Я решил, что юмор может быть лучшим решением проблемы Франко.
«Не беспокойтесь о Франко, — сказал я повстанцу. — Это я голодаю, всё это время он съедал всю мою еду!» Повстанец громко расхохотался, когда я описал, как Франко располнел, пока я худел из-за его голодовки. Это стало чем-то вроде лагерной шутки, хотя Франко так никогда об этом не узнал. После этого, каждый раз, когда Франко объявлял очередную голодовку, мне выдавали два обеда — один для того, чтобы я «украдкой» отдавал его Франко, а другой для меня. Так мы пережили все его четыре длительные голодовки. В конце концов Франко был освобождён.
Но не всем заложникам так повезло. Многие были расстреляны, особенно в период с февраля по июнь.
Именно в это время ответственные начали давить на меня, чтобы заставить публично «признаться» в преступлениях против человечности.
Я отказался.
«Я ничего не сделал, — сказал я повстанцам. — Вы просите меня солгать. Но я должен говорить правду».
«Тогда мы убьём тебя», — ответили они.
«Правда — это идеал, за который можно умереть», — было моим ответом им. Затем я посмотрел каждому из них в глаза и сказал: «Я могу умереть только один раз. Но вы, друзья мои, умрёте тысячу раз, потому что будете знать, что убили невинного человека».
После этого ответственные решили сделать всё возможное, пытаясь сломить меня всеми мыслимыми способами. Я задавался вопросом, как люди могут подвергать других настолько жестокому, бесчеловечному обращению.
Сначала меня пытались сломить психологически, используя разные уловки.
«Индейцы полностью бросили тебя, — повторяли они мне снова и снова. — Мы разговаривали с ними, и никого из них не волнует, жив ты или мёртв. Ты можешь спасти себя, потому что никто другой этого не сделает».
Конечно, я не хотел, чтобы мотилоны предпринимали какие-либо попытки моего спасения, но не мог поверить, что они совсем бросили меня. «Разумеется, они помнили наши общие двадцать восемь лет. Наверняка они продолжат работу, которую мы начали в джунглях, независимо от того, выживу я или нет; ведь это была не моя работа, а их и Божья. Они не могли этого забыть». Однако по мере того, как повстанцы снова и снова повторяли свои утверждения, у меня появились небольшие сомнения. «Было ли такое возможно? Неужели они меня бросили?»
Но, безусловно, худшие моменты моего плена наступили, когда мне пришлось видеть казни других заложников — людей, которые стали друзьями. Когда их тела разрывали пули повстанцев, мне сказали: «Вот что с тобой будет, если ты не подпишешь признание». Опыт был невыразимо болезненным.
Варианты пыток, изобретённые повстанцами, были выдающимися. Многие вещи, произошедшие за это время, были настолько ужасны, что я, наверное, никогда не смогу о них рассказать или забыть.
Но были и моменты, которые навсегда останутся со мной из-за их непередаваемой красоты. Это было не совсем то, чего вы ожидаете — не захватывающие моменты и даже не драматические в обычном смысле этого слова.
Однажды, например, во время последней части моего плена у меня случился сильный приступ дивертикулита — один из нескольких приступов сопровождавшихся сильным кровотечением. На этот раз я потерял около двух литров крови, страдал от мучительной боли и в конце концов потерял сознание. Когда я очнулся, меня осматривал врач, которого повстанцы привезли в джунгли. Он заявил, что только переливание крови может спасти мне жизнь.
Тут же между повстанцами вспыхнула драка из-за того, кому достанется «честь» отдать мне свою кровь. Одним из выбранных был молодой повстанец-христианин. После того как переливание крови было завершено, он посидел со мной ещё некоторое время.
«Моя кровь теперь течёт в твоих жилах, папа Бручко», — сказал он мне. В его глазах стояли слезы. И в моих тоже.
Позже той же ночью сильная боль разбудила меня. Я попытался отделиться от неё, но на этот раз не смог. Я был слишком слаб и слишком истощён. Я чувствовал себя опустошённым, а интенсивность физической боли усиливала мою огромную грусть по поводу испытанного в предыдущие месяцы.
«Мне нет утешения», — подумалось мне. Вообще. Никогда ещё я не испытывал такой тотальной тоски.
Затем произошло совершенно удивительное: птица, известная в Колумбии как мирло, начала петь. Я поднял глаза и увидел полную луну, льющуюся сквозь густую растительность джунглей, и необъяснимым образом почувствовал, что она светит для меня. Звуки песни мирлы были самыми завораживающе красивыми, которые я когда-либо слышал. Слушая, я задавался вопросом, почему мелодия казалась такой знакомой, почему она так глубоко успокаивала меня.
Песня птицы парила во влажном, залитом лунным светом воздухе, пока я цеплялся за сознание.
Музыка была невероятно сложной, в минорной тональности. Ноты никогда не повторялись; они всё сильнее напоминали что-то до боли знакомое, что-то успокаивающее, но я никак не мог вспомнить что. Древний арамейский напев — может он? Да, эта мелодия походила на него, но почему она наводила меня на мысль о воскресении Христа?
Нечто знакомое в мелодии озадачило меня, но понимать её было не нужно. Музыка была самой изысканной из всех, что я когда-либо слышал. Она сообщала мне что-то глубокое, то, в чём я отчаянно нуждался, но не мог распознать. Я позволил песне увлечь меня на долгое время, затем снова потерял сознание.
Птица всё ещё пела, когда моё сознание вернулось. Мне подумалось, не галлюцинации ли это. Ведь все знали, что мирлы никогда не поют по ночам. И я был безнадёжно болен, едва цепляясь за жизнь. Исходя из моего состояния, в галлюцинациях не было ничего необычного. Но что мне больше всего хотелось понять, так это то, почему эта песня, реальная или воображаемая, оказывала такое удивительное, восстанавливающее воздействие на мой дух. Я чувствовал, как с каждой нотой возвращаюсь к жизни.
Далее, по мере того как птичья песня продолжала проникать в тихий ночной воздух, я сообразил, почему эта песня казалась такой навязчиво знакомой. Почему она говорила мне о Воскресении, почему она утешала, как знакомые, любящие руки. Мирло пел напевы мотилонов минорной тональности, имитируя традиционные звуки с такой невероятной точностью, что я почти слышал их слова, почти мог видеть своих друзей Каймиёкбу и Вайсерсеру и всех других мотилонов, которых я любил, поющих пророчества о Воскресении Христа в неподвластной времени манере мотилонов, наши гамаки покачивались вместе на стропилах общинного дома в джунглях, как это было все двадцать восемь лет, что я прожил среди них. Я почти чувствовал их тёплые, ободряющие объятия.
В тот момент я настолько поднялся над своей агонией, что никогда не смогу это адекватно описать. Мне даже было всё равно, было ли это реальным или воображаемым. Мотилоны были со мной, теперь я знал это. Меня не бросили. Я собирался выжить, чтобы снова быть с ними, потому что Бог использовал песню мирло, чтобы влить в меня Свою жизненную силу.
Один из повстанцев подошёл к моему гамаку, когда я проснулся на рассвете. Боль понемногу стихала.
«Итак, — сказал он мягко, — как тебе понравился твой личный ночной концерт?»
Я вопросительно посмотрел на него.
«Мирло, — сказал он. Его песня не давала нам заснуть всю ночь. Мы никогда не слышали ничего подобного! Парни задавались вопросом, был ли это особый ангел, посланный петь для тебя. Ты слышал?»
Однажды в июле меня привели к ответственному и сообщили, что, поскольку меня не удаётся убедить подписать признание, я буду казнён. Он дал мне три дня, чтобы подготовиться к смерти.
«Мне нечего особо готовить», — сказал я ему. «Чего бы им просто не покончить быстро с этим? Я был готов».
Но нет, пришлось ждать целых три дня. И я провёл их, делая то же самое, что и остальные девять месяцев — преподавал, готовил, занимался повседневной жизнью. Всё это время повстанцы внимательно наблюдали за мной. А мне было интересно, о чём они думают.
К этому времени около шестидесяти процентов из них были христианами. Ответственным будет трудно найти кого-то, кто застрелит меня. Даже те, кто не исповедовал христианство, стали моими друзьями. Я беспокоился о них, но знал, что Бог доведёт дело, которое Он начал в их жизнях, до конца. Я сделал то, ради чего пришел сюда и был готов умереть без сожаления.
В день моей казни ответственный приказал привязать меня к дереву. Они зачитали официальные обвинения против меня и объявили, что я приговорён к смертной казни «народным судом». Я не захотел, чтобы мне завязали глаза. Я смотрел в лица своих палачей и видел, как у многих из них стояли слёзы на глазах.
Затем они подняли винтовки, и приказ был отдан. Раздались выстрелы. Я ждал удара пуль. Но ничего не почувствовал.
Повстанцы смотрели на меня с удивлением. Потом они осмотрели свои винтовки и сказали: «Это холостые!»
Это была последняя попытка сломить меня. Но она не сработала.
На следующее утро ко мне подошёл Федерико, один из повстанческих лидеров и сказал: «Брюс Ульсон, у меня для тебя хорошие новости! Тебя освободят. Ты доволен?»
Я пожал плечами.Я был недоверчив.
Глаза Федерико наполнились слезами. Потом он обнял меня.
Две недели спустя, после долгого пути обратно к цивилизации через джунгли и реки, меня, наконец, освободили. Вот тогда я обнаружил, к своему полному изумлению, что весь мир, казалось, знал о моём пленении.
Народ мотилонов и все другие индейские племена в Колумбии объединились, чтобы поддержать «человека, который является нашим братом, нашим другом», угрожая тотальной войной повстанцам, если меня не освободят. И средства массовой информации подхватили их дело, опубликовав сотни статей на первых полосах каждой газеты страны. Всё колумбийское население последовало их примеру, поднявшись единым голосом, чтобы осудить повстанцев за то, что они делают.
«Как могут эти преступники заявлять, что говорят от имени "народа", а затем похищать человека, который сделал для коренного населения этой страны больше, чем кто-либо другой? — спросили они. — Это возмутительно!»
Президенты Колумбии и Венесуэлы приветствовали моё возвращение в мир.
«Вы — национальная эмблема, — сказал мне президент Барко. — Впервые в истории индейцы защищали белого человека. Их дело объединило колумбийский народ и придало ему смелости бороться с тиранией терроризма».
Вскоре после моего освобождения мотилоны организовали встречу с вождями всех индейских племён Колумбии. Вместе они выдвинули ультиматум повстанцам и наркоторговцам, действовавшим на их землях: «Вы должны убраться до декабря. Если вы не уйдёте, то вступите в войну со всеми пятисот тысячами из нас». Численность повстанцев невелика, но у них много оружия. Война с индейцами была бы проигрышной ситуацией. Я думаю, у них не будет выбора, кроме как уйти.
За несколько недель после моего освобождения в Колумбии вспыхнула война с наркокартелями. Я с большой скорбью следил за новостями о смертях и массовых разрушениях. Но при этом я был преисполнен гордости. Колумбийский народ, похоже, проявляет новую решимость, новое мужество, чтобы противостоять наркобаронам Медельинского картеля.
Почему только сейчас, после стольких лет, когда наркобароны могли делать в Колумбии всё, что им заблагорассудится, народ решил дать отпор?
Я помню людей на улицах Боготы, которые приветствовали моё возвращение, говоря: «Нас вдохновляет пример мотилонов и их мужество. Мы больше не будем терпеть этих преступников из страха за свою жизнь. Мы будем противостоять им!»
Я не считаю совпадением то, что именно то, что сейчас происходит в Колумбии. Возможно, многие не заметят роль мотилонов в Божьем замысле в Колумбии, но я верю, что он реален и значителен. Я молюсь, чтобы это продолжалось.
С тех пор как я приехал в Штаты, несколько человек сказали мне, что моё освобождение было величайшей победой, которую они когда-либо переживали. Это меня удивило. Естественно, я благодарен за многое, особенно за то, что я жив, свободен и могу продолжать свою работу среди людей, которых люблю. Я благодарен за повстанческие жизни, которые теперь принадлежат Христу и будут продолжать подчиняться Его воле. А также благодарен за единство духа, которое впервые за много лет сплотило народ Колумбии. Это, конечно, победы. И есть ещё много других, о которых я мог бы упомянуть.
Но для меня величайшая победа из всех заключается в сладости моментов, когда я улавливал проблески «между строк» в сложной Божьей организации жизней и событий. В те моменты я знал, что Он незаметно выполняет Свою суверенную волю не только в моей жизни, но и в жизни всех вовлечённых: мотилонов и других племён, жителей Колумбии, повстанцев и вообще, как я теперь обнаружил, людей во всем мире.
В те минуты я знал, ещё до того, как закончился мой плен, что величайшая победа этой долгой драмы будет не в моём освобождении. А будет, наоборот, в песне мирлы при лунном свете.
Брюс Ульсон является миссионером среди индейцев мотилонов Колумбии с 1961 года.